от места к месту

от места к месту

Поэт, географ, исследователь ландшафта. Родился в 1964 году в с. Ябло́на (Молдова). Окончил геолого-географический факультет Одесского университета, работал в Институте экологии и географии Академии наук Молдавии. Публиковался в журналах «Новое литературное обозрение», «Воздух», «Цирк “Олимп”+TV», TextOnly, «Волга», «Лиterraтура», L5, «Двоеточие», «Флаги», в альманахе «Артикуляция», на портале «полутона» и др. Автор семи поэтических книг. Лауреат премии Союза писателей Молдовы (2012). Стихи переводились на английский и румынский языки. Живёт в Яблоне.

Багрецовая росяная местность

Только через знаки,
наделяющие реальность значением, мы ее понимаем,
но это уже не реальность, а карта.
Заменив территорию, карта
есть ее дискретное выражение, или, чуть уточнив,
выражаясь не столь учено, — текст.
Уподобляя ландшафт тексту, мы всенепременно
представляем континуальное в виде дискретного.
Мода же уподоблять текст ландшафту
не только не преобразует его в континуальное,
но и не делает от этого менее дискретным.
Сколь бы связным текст
ни казался.

Обиняк, парабола, двусмысленность,
обрекающая нас на безмолвие,
соразмерное зримому нами ландшафту.
Хуже того — на нечто бессвязное,
поэтический бред, околесную, синоним абракадабры.
Ведь сказать нечто бессвязное — значит не сказать
ничего. Или — почти ничего.
И однако безмолвное пространство
не есть пространство бессвязное.

Безмолвное пространство —
пространство, в котором утверждение
«отсутствие знака само является значимым»
наконец сбывается. Ибо, как минимум,
таким знаком можем быть мы. Не правда ли?
Более того: надо ли говорить,
что в его отсутствии заключена
вся сила образного?

Отсюда —
непреодолимое желание
покончить со всей этой «терминологией».
Наваждение, с которым нельзя ничего поделать,
когда «покончить», равно «положить предел», —
похоже, не что иное, как «о-предел-ить»:
свести к очередному термину.

Интенция вездесущего Термина,
бога пограничных знаков, столбов, межей, —
интенция языка.
Речь даже не о языке границ,
но о языка границах. Язык лишь выражает тот факт,
что он — как бы это сказать
(ведь сказать, следовательно, ограничить) —
сам по себе граница. И он существует
лишь врываясь на свои окраины,
чтобы по мере приближения к ним
различиться в то, и в другое, и в третье.

Предоставляя «спасительные» различия,
язык напоминает владения вездесущего Термина,
бога пограничных знаков и бога межей,
столь похожие на современный культурный
(природный, социальный,
политический, экономический и проч.) ландшафт.
Но в этом смысле, в общем и целом,
он напоминает предмет хорологии,
занимающейся выявлением различий
от места к месту.

Эти пространственные мотивы языка,
уже в силу того, что членят реальность,
позволяют говорить о ней
как о лингвистической территории,
главное свойство которой —
очерчиваться.

И действительно:
нельзя считать исчерпывающим
представление о местности
(равно концепте, понятии, термине),
если в поле нашего зрения
нет описывающей ее как ландшафтный вид
черты горизонта. Подвижный характер горизонта,
связанный с многообразием позиций,
множественностью точек зрения,
соответственно — многоаспектностью разграничения,
подсказывает, каким образом любая территория
гипотетически может быть разлинована
запутанной сетью границ.
Относительность границ,
которую мы понимаем
как то, что их можно изменять,
выступает, по сути дела,
как функция смещения понятий,
приобретающих новые о-предел-яющие признаки,
образующих новые синтагмы,
порождающих новые смыслы.

В принципе,
едва ли следовало ожидать обратного:
дискретность лишь указывает
на собственный паллиатив —
характеризующуюся подобными смысловыми
конфигурациями и контекстами фрагментарность.
Дело, однако, в том, что фрагментарность
(иначе откуда быть утверждению,
что ландшафт как целое
больше, чем сумма его частей?)
предполагает эллиптичность.
То есть: наличие между фрагментами
образуемых ими пробелов, пропусков, переходных,
построенных по принципу метафоры зон,
их сложных анаморфированных наложений
и — возникающих пространств.

Достаточно дать понять,
почему нет никакого парадокса в том,
что линия горизонта, будучи подвижной,
обездвиживает нас: неожиданным видом
залитых солнцем далей,
от которых захватывает дух;
или как сбывающаяся на кончике пера
горизонт-строка, горизонт-цитата —
Венеция: не как общее место,
а, положим, как ее добарочный пример
из второго тома Средиземноморского мира
с площадью Св. Марка, на которой…
шалаши («которые построили каменотесы»),
деревья и виноградники.

Так-то Венеция,
пожалуй, и может совпасть с тем,
о чем пишем мы, — с настоящей линией горизонта,
предвосхищающей то, что мы пока не в силах видеть, —
скрывающей по ту сторону не Лагуну,
а лакуну, превращающую нас
в «дикокаменного киргиза».
Прекрасно: ибо в этот момент
линия горизонта, отодвигаясь
по мере приближения к ней, опрокидывает навзничь —
так созвездия стоят перевернутые ближе к утру —
багрецовую росяну́ю местность.

Ни сколько-нибудь
минимальная степень генерализации,
ни изоморфное картографирование
в масштабе один к одному
не избавляет карту от присущей ей —
в том или ином о-предел-енном смысле —
у-слов-ности.

На самом деле происходит вот что:
«земля, накрытая собственной картой» —
очередной троп, чтоб не сказать натяжка.
Ибо, способная вмещать
(сошлемся для наглядности
хотя бы на контекст мировой литературы)
необъятные видения, немыслимые сцены и пейзажи,
изначально является и всегда оказывается
чем-то бо́льшим и выходящим
за пределы «карты, заменившей территорию» —
чем-то, приобретающим, при таком обороте,
экстерриториальные характеристики.
Возможно, это и есть ее, и карты,
реальный референт.

Возможно, также, поэтому
выход за пределы карты
не означает выхода за пределы географии:
но, представляя в новом свете
некоторое пространство, — назовем его
«Багрецовая росяная местность», —
подтверждает наличие других. 

Неопубликованная карта
ничем более не известного Михала Боровского

Не сыщется —
да, но только по видимости —
текста более темного и непонятного.
Представление о нем дошло до нас
в виде своеобычной поэзии,
которой изобилует местная топонимика.
В последнем случае мы на деле имеем то,
наличие чего уже само по себе похоже
на свободное переплетение анахронизмов,
которое использовали, пытаясь создать иллюзию
вечности, Паунд и Элиот.
Обширная библиография, приведенная в других книгах,
избавляет от необходимости множества ссылок.

Не слишком преувеличивая,
можно сказать: без того чтобы быть названным,
не может возникнуть ни одно место.
Худо ли, хорошо ли, но в конечном счете,
независимо от времени, к которому они относятся,
между названиями мест
существует сходство того плана,
что хаотичность и бессвязность образуемого ими текста
обусловлена не столько пространственным статусом мест,
сколько избирательностью и пределами
нашей памяти. При всех оговорках,
это своего рода отрывки единой исповеди,
усеянной огромными лакунами.
Если лакуны составляют всегда
некий резерв пространства,
так это потому, что сами фрагменты-топонимы
предстают в нем как такие-то и такие-то
промежуточные типы.
Едва ли поэтому можно сказать,
что одно название будет истолковывать другое,
стоит лишь прочесть их поочередно.

Не будь подобных контрастов,
нечего было бы и сравнивать.
Перво‑наперво, на этом основании покоится
пресловутый сравнительно-географический метод…
В довершение всего, именно благодаря
лакунам, эллипсисам, пустотам —
и возникающим контрастам —
названия мест, как и опыт оных,
особенно легко западают в память.

Ныне они
представляют ландшафт —
счастливое сочетание мест;
а говоря более определенно —
сочетание мест, решившееся забвением одних
в пользу других, и в этом смысле — ландшафт
«как хранилище человеческих решений».
Между тем как становится яснее,
что, если, по Лоуэнталю,
люди стремятся «улучшить» биографии —
свои и своих предков —
путем отбора тех элементов ландшафта,
которые они хотели бы сохранить, —
то не без того, чтобы упустить
из виду другие.

Напротив:
как раз без того, чтобы людям пришлось
особенно прилагать к этому усилия,
первоначальный смысл, конечно же, был забыт,
а смещение сохранившихся понятий
за их пределы в действительности изменило
сам смысл этих понятий.
Сложные фигуры, странные пейзажи,
тайные переходы и непредвиденные связи —
не что иное, как позднейшие привнесения,
продолжающие видоизменять
неопубликованную карту ничем более не известного
Михала Боровского.

Не требует комментариев,
что неопубликованная карта
ничем более не известного Михала Боровского
не получила распространения. Или, точнее, —
не получила распространения где-либо еще.
Знаки ее и ее названия
предназначены единственно для того,
чтобы их читала находящаяся в опасности душа
и слушали одни боги.
Яблона на свой лад
доказала это.

Купчая

Чудесная магия воздуха и воды,
с ее зыблющимися видениями
и переливчатыми субстанциями, —
почти владения метафизики,
не говоря уже о том, что ветра и дожди
выточили ландшафт, восхитительный облик которого
нетрудно предугадать, даже не обращаясь
к историческим документам:
глубоко архаических очертаний край
водяных и ветряных мельниц,
с расположенным посреди селом,
давшим ему название.

Частая сеть водотоков,
узкие днища столь же, если не более частых,
лощин, играющих роль желобов текущей воды,
одновременно — ветродуев,
малейшее колебание воздуха превращающих,
как сказали бы Се́нека или Плиний,
в долинный бриз, —
эта небывало стесняющая география,
помноженная на рост населения и тучные нивы,
обусловила плотность расположения мельниц
не меньшую, чем во Франции:
водяных — с их запрудами,
лопастями вертикального колеса,
зубчатой передачей, преобразующей движение
в горизонтальное вращение жернова;
ветряных — с их сложной системой парусов,
повторяющих то орнитоморфную символику
чибисова крыла, то — беличьего хвоста
или заячьих ушей.
Вся конструкция ветряка,
монтированная на центральной мачте,
поворачивалась вокруг ее оси, и это напоминало то,
чем занимались люди до того, как прийти сюда, —
ловлю ветров.

Что-нибудь вроде утренней лиловатой дымки
окутывает пейзаж, еще в начале прошлого века
бывший, по сути, позднесредневековым,
от которого до нас дошли
ветра и дожди, подобные воздействию од,
тысячеверстное сверхобилие неба.

Мшистая кровля хижины,
каковой она может быть лишь на дранке,
не намного усложняя пейзаж, выдает
явно более западное происхождение деда.
Фундамент из необтесанных камней,
скрепленных глиняным раствором,
стены из кирпича-сырца, высушенного на солнце,
осыпающаяся штукатурка, вскрывающая
слои известковой побелки… —
почти реалистическая деталь.
С пристроенным хлевом, небольшим овином,
садиком в несколько ар, обнесенным живой оградой,
она составляет одну из множества тех парцелл,
изменивших человеческую географию земель в месте,
собранном воедино вокруг его колокольни
будто не так давно
и, кажется, посмертно.

Вызывающие не больше удивления,
чем дело того заслуживает, таковы лишь
землеведческие знания из разряда тех,
что открываются где-то на полпути
между сном и явью.

Если бы не реликвии:
заступ, мотыга, серп —
скромный сельскохозяйственный инвентарь;
кое-какая мебель, в том числе
новоизобретенный шкаф —
сундук, поставленный на попа;
пара холщовых половиков;
кое-что из одежды, старинных и редких тканей, —
ее хватает как раз на то, чтобы соорудить
приличное огородное пугало.

Шелушильщица гороха,
трепальщица конопли —
кто угодно, но если и статуя,
то тряпичная, назвать которую правильнее,
не в пример неприкрытому подражанию античности,
французской куклой,
коль скоро ее особо не раскормить.
В узорчатой парче, в тафте из цветного шелка,
отделанной золотыми и серебряными нитями,
густо расшитой большими полувыпуклыми цветами,
длинношеяя воздушная прелестница
выглядит как дорогая банкнота.

Переводя на обычный язык —
все это, вместе взятое, несомненно, повышает
стоимость наших участков. Плюс, разумеется,
глинища, кладбища, виноградники, поля, луга
и прочие угодья.

Веками остававшуюся
за рамками денежного обращения,
эту периферию Европы, периферию бродяг,
надеющихся найти выгодное занятие;
должников, скрывающихся от кредиторов;
мужей, бегущих от сварливых жен;
неимущих молодых людей с благими намерениями, —
в сумме составивших наш отважный народец, —
эту периферию и сегодня можно было бы назвать
логическим концом экономического пространства.
И, уж скажем, как оно есть, —
началом.

Ибо права владения на нее,
скорее похожую на чье-то отсроченное присутствие,
следовало бы передать из рук в руки,
как когда-то передавался,
символизируя переход земли
к другому владельцу, кусок дерна или стебель.
Или, если рискнуть по-крупному
(еще один парадокс стоимости), —
как тимьян питает пчелу
и роса — цикаду.

Смотрите также
Данила Давыдов
Богдан Куценко
Ирина Котова